Неточные совпадения
Увы, на разные забавы
Я много жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор
любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я
всё их помню, и во сне
Они тревожат
сердце мне.
И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу
любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.
Он был
любим… по крайней мере
Так думал он, и был счастлив.
Стократ блажен, кто предан вере,
Кто, хладный ум угомонив,
Покоится в сердечной неге,
Как пьяный путник на ночлеге,
Или, нежней, как мотылек,
В весенний впившийся цветок;
Но жалок тот, кто
всё предвидит,
Чья не кружится голова,
Кто
все движенья,
все слова
В их переводе ненавидит,
Чье
сердце опыт остудил
И забываться запретил!
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я
любила вас; и что же?
Что в
сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна
всей душой…
А счастье было так возможно,
Так близко!.. Но судьба моя
Уж решена. Неосторожно,
Быть может, поступила я:
Меня с слезами заклинаний
Молила мать; для бедной Тани
Все были жребии равны…
Я вышла замуж. Вы должны,
Я вас прошу, меня оставить;
Я знаю: в вашем
сердце есть
И гордость, и прямая честь.
Я вас
люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна».
Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я обязана сказать тебе
все, что накопилось на моем
сердце с тех пор, как оно тебя
любит.
Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку;
все почти страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина
любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее
сердце к принятию священного огня, а все-таки первое прикосновение решает дело.
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так
любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней
вся его надежда и
весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда
все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
Был ему по
сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он
любил и новости, и свет, и науку, и
всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со
всеми, но
любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Я
люблю женщин для того, что они соответственное имеют сложение моей нежности; а более
люблю сельских женщин или крестьянок для того, что они не знают еще притворства, не налагают на себя личины притворныя любви, а когда
любят, то
любят от
всего сердца и искренно.
И он понял
всё, что за обедом доказывал Песцов о свободе женщин, только, тем, что видел в
сердце Кити страх девства униженья, и,
любя ее, он почувствовал этот страх и униженье и сразу отрекся от своих доводов.
В полку не только
любили Вронского, но его уважали и гордились им, гордились тем, что этот человек, огромно-богатый, с прекрасным образованием и способностями, с открытою дорогой ко всякого рода успеху и честолюбия и тщеславия, пренебрегал этим
всем и из
всех жизненных интересов ближе
всего принимал к
сердцу интересы полка и товарищества.
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась
всё более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не
любили меня; в вас нет ни
сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсем! — с болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой.
— Я Николая Петровича
всем сердцем люблю.
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за
всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным
сердцем доверял свое горе
всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада;
любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
— Нет — глупо! Он — пустой. В нем
все — законы,
все — из книжек, а в
сердце — ничего, совершенно пустое
сердце! Нет, подожди! — вскричала она, не давая Самгину говорить. — Он — скупой, как нищий. Он никого не
любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости… Я знаю, что это — умею!
«Не
любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей
все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей не свожу с нее. И
все бы стоял перед нею, и век бы не сводил с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на
сердце, кого она
любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так
люблю, как ни один человек на свете не
любил и не будет никогда
любить».
Ниночка, безногая, тихая и кроткая сестра Илюшечки, тоже не
любила, когда отец коверкался (что же до Варвары Николаевны, то она давно уже отправилась в Петербург слушать курсы), зато полоумная маменька очень забавлялась и от
всего сердца смеялась, когда ее супруг начнет, бывало, что-нибудь представлять или выделывать какие-нибудь смешные жесты.
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и
сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более
люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо
всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
— Ракитин знает. Много знает Ракитин, черт его дери! В монахи не пойдет. В Петербург собирается. Там, говорит, в отделение критики, но с благородством направления. Что ж, может пользу принесть и карьеру устроить. Ух, карьеру они мастера! Черт с эфикой! Я-то пропал, Алексей, я-то, Божий ты человек! Я тебя больше
всех люблю. Сотрясается у меня
сердце на тебя, вот что. Какой там был Карл Бернар?
Лежала я до вас здесь в темноте,
все допрашивала
сердце:
люблю я того или нет?
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «
Все равно, он свят, в его
сердце тайна обновления для
всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут
все святы, и будут
любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут
все как дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
— За то и
любила тебя, что ты
сердцем великодушен! — вырвалось вдруг у Кати. — Да и не надо тебе мое прощение, а мне твое;
все равно, простишь аль нет, на
всю жизнь в моей душе язвой останешься, а я в твоей — так и надо… — она остановилась перевести дух.
Но все-таки огромное большинство держало уже несомненно сторону старца Зосимы, а из них очень многие даже
любили его
всем сердцем, горячо и искренно; некоторые же были привязаны к нему почти фанатически.
Разверни-ка он им эту книгу и начни читать без премудрых слов и без чванства, без возношения над ними, а умиленно и кротко, сам радуясь тому, что читаешь им и что они тебя слушают и понимают тебя, сам
любя словеса сии, изредка лишь остановись и растолкуй иное непонятное простолюдину слово, не беспокойся, поймут
всё,
всё поймет православное
сердце!
— Непременно, Вера!
Сердце мое приютилось здесь: я
люблю всех вас — вы моя единственная, неизменная семья, другой не будет! Бабушка, ты и Марфенька — я унесу вас везде с собой — а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… — шепнул он ей, — через какой-нибудь год я сделаю… твою статую — из мрамора…
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое
сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что
любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого
любит, и безжалостна ко
всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
Это
все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его
люблю», так ведь тут уж ни тревоги, ни боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь, так вот то же самое, только в тысячу раз сильнее, когда этот любимый человек на тебя любуется; и как это спокойно чувствуешь, а не то, что
сердце стучит, нет, это уж тревога была бы, этого не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
У безгрешного человека царило одно основное стремление, с которым согласованы были
все остальные:
любить Отца волею, мыслью,
сердцем и познавать Его в мире.
Все это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека задели в моем
сердце струну сыновней гордости; мне было приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который «
все знает»; но вместе с тем дрогнула в моем
сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда этот человек не
любил и не полюбит меня так, как Тыбурций
любит своих детей.
Он
все более убеждался, что я — дурной, испорченный мальчишка, с черствым, эгоистическим
сердцем, и сознание, что он должен, но не может заняться мною, должен
любить меня, но не находит для этой любви угла в своем
сердце, еще увеличивало его нерасположение.
Мы встречали Новый год дома, уединенно; только А. Л. Витберг был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи, мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе, дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже
люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят моему
сердцу. Да будет твое пришествие в мир радостно и благословенно!»
Все, они, большею частью люди нервные, действовали на нервы, поражали фантазию или
сердце, мешали философские понятия с произвольной символикой и не
любили выходить на чистое поле логики.
Во
всем этом является один вопрос, не совсем понятный. Каким образом то сильное симпатическое влияние, которое Огарев имел на
все окружающее, которое увлекало посторонних в высшие сферы, в общие интересы, скользнуло по
сердцу этой женщины, не оставив на нем никакого благотворного следа? А между тем он
любил ее страстно и положил больше силы и души, чтоб ее спасти, чем на
все остальное; и она сама сначала
любила его, в этом нет сомнения.
Я, любезные граждане, не затем оставил родину, чтоб искать себе другой: я
всем сердцем люблю народ русский, а Россию оставил потому, что не мог быть немым и праздным свидетелем ее угнетения; я оставил ее после ссылки, преследуемый свирепым самовластием Николая.
О, как убийственно мы
любим!
Как в буйной слепоте страстей
Мы то
всего вернее губим,
Что
сердцу нашему милей!..
— Если так, то вы человек без
сердца! — вскричала Аглая, — неужели вы не видите, что не в меня она влюблена, а вас, вас одного она
любит! Неужели вы
всё в ней успели заметить, а этого не заметили? Знаете, что это такое, что означают эти письма? Это ревность; это больше чем ревность! Она… вы думаете, она в самом деле замуж за Рогожина выйдет, как она пишет здесь в письмах? Она убьет себя на другой день, только что мы обвенчаемся!
— Да вы его у нас, пожалуй, этак захвалите! Видите, уж он и руку к
сердцу, и рот в ижицу, тотчас разлакомился. Не бессердечный-то, пожалуй, да плут, вот беда; да к тому же еще и пьян,
весь развинтился, как и всякий несколько лет пьяный человек, оттого у него
всё и скрипит. Детей-то он
любит, положим, тетку покойницу уважал… Меня даже
любит и ведь в завещании, ей-богу, мне часть оставил…
Стабровский действительно
любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было
сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со
всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.
— Уйду!.. И никогда тебе не видать меня больше… Сейчас же уйду, если слово одно молвишь мне про матушку! Не смей ничего про нее говорить!..
Люблю тебя,
всей душой
люблю, ото
всего сердца, жизнь за тебя готова отдать, а матушки трогать не смей. Не знаешь, каково дорогá она мне!..
— Я больше
всего русский язык
люблю. У нас сочинения задают, переложения, особливо из Карамзина. Это наш лучший русский писатель. «Звон вечевого колокола раздался, и вздрогнули
сердца новгородцев» — вот он как писал! Другой бы сказал: «Раздался звон вечевого колокола, и
сердца новгородцев вздрогнули», а он знал, на каких словах ударение сделать!
— Ты, голубчик Алексей Трифоныч, Андрея Иваныча не опасайся, — внушительно сказал Колышкин. — Не к допросу тебя приводит. Сору из избы он не вынесет. Это он так, из одного любопытства. Охотник, видишь ты, до
всего этакого:
любит расспрашивать, как у нас на Руси народ живет… Если он и в книжку с твоих слов записывать станет, не сумневайся… Это он для себя только, из одного, значит, любопытства… Сказывай ему, что знаешь, будь с Андрей Иванычем душа нараспашку,
сердце на ладонке…
Так и рвется, так и наскакивает на него Аксинья Захаровна. Полымем пышет лицо, разгорается
сердце, и порывает старушку костлявыми перстами вцепиться в распухшее багровое лицо родимого братца… А когда-то так любовно она водилась с Микешенькой, когда-то
любила его больше
всего на свете, когда-то певала ему колыбельные песенки, суля в золоте ходить, людям серебро дарить…
Мы с ним вели знакомство до отъезда моего за границу. Я бывал у него в первое время довольно часто, он меня познакомил со своей первой женой,
любил приглашать к себе и вести дома беседы со множеством анекдотов и случаев из личных воспоминаний. К его натуре у меня никогда не лежало
сердце; но между нами все-таки установился такой тон, который воздерживал от
всего слишком неприятного.
— Теперь мне
все равно,
все равно!.. Потому что я
люблю тебя, мой дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!.. Она прижималась ко мне
все сильнее, и я чувствовал, как трепетало под моими руками ее сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около моей груди ее
сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще не окрепшую от болезни голову, как пьяное вино, и я начал терять самообладание.
Повторяю, что я была в престранном расположении духа;
сердце мое было мягко, в глазах стояли слезы — я не утаила ничего и рассказала
все,
все — про мою дружбу к нему, про желание
любить его, жить с ним заодно
сердцем, утешить его, успокоить его.
Я буду думать о вас
всю мою жизнь как о драгоценнейшем человеке, как о величайшем
сердце, как о чем-то священном из
всего, что могу уважать и
любить.
— Mon enfant, клянусь тебе, что в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю тебя и твой жребий… будем всегда чисты
сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно больше… будем
любить все прекрасное… во
всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
Все это мать говорила с жаром и с увлечением, и
все это в то же время было совершенно справедливо, и я не мог сказать против ее похвал ни одного слова; мой ум был совершенно побежден, но
сердце не соглашалось, и когда мать спросила меня: «Не правда ли, что в Чурасове будет лучше?» — я ту ж минуту отвечал, что
люблю больше Багрово и что там веселее.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не
любили или так мало
любили нас, что мое
сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал
все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.